Воспоминания иерея Димитрия Шишкина |
||
ФерапонтНа вечерней службе я с каждением обхожу храм и вдруг за стеклом свечного ящика вижу книгу. На ее обложке изображение оптинских новомучеников: иеромонаха Василия, иноков Ферапонта и Трофима. Я им кажу благоговейно, а в памяти – оптинская сторожка, внимательный, молчаливый послушник и «исповедующийся» ему – мальчишка растерянный, больная душа… Когда же это было? Кажется, тысячу лет назад. Но вот – повеяло, дохнуло родным, позабытым и времени нет. Только вечность живая, сокровенная до срока и неизменная… ***Был переломный, трудный момент в жизни моей семьи. Брата всё более затягивала трясина, из которой - я знал - не многим удаётся выбраться. И хотя я сам, что называется, "баловался" наркотиками, но всё зарекался: сам брошу и брату смогу помочь. Однако самонадеянность моя неизменно терпела крах, и раз за разом я всё глубже погружался в болото греховной жизни. Однажды, почти случайно, я увидел по телевизору отрывок передачи про Оптину Пустынь. Позже я узнал, что это было интервью с ныне покойным игуменом Феодором. Ничего особенного он, вроде бы, не рассказывал, но меня поразила та неподдельная, чистая радость, которой светилось его лицо. Не знаю почему, но это произвело на меня сильное впечатление. Я сидел у экрана, затаив дыхание, и чувствовал, что в жизни моей случилось то самое НАСТОЯЩЕЕ, которое я искал всегда, с самого детства. Под впечатлением увиденного я решил, во что бы то ни стало побывать в Оптиной пустыни. Но время прошло, эмоции улеглись, и я никуда не поехал, беспечно полагая, что жизнь моя устроится как-нибудь сама по себе. Однако к лету 1992-го года тучи над нашей семьей сгустились и прозвучали первые раскаты приближающейся грозы. Агрономический талант брата нашел применение в производстве наркотического сырья такого качества, что им немедленно заинтересовались бандиты, которых тогда было великое множество. Начались угрозы, бесцеремонные вторжения, "наезды", повергающие всех нас в состояние гнетущей, возрастающей с каждым днем безысходности. Казалось, вот-вот разразится ужасная катастрофа. В один из таких дней я, употребив "запрещенный продукт", приготовился уже погрузиться в привычно-бредовый мир, как вдруг перед моим внутренним взором предстала… икона Божьей Матери с Предвечным Младенцем на руках. Это не была галлюцинация или плод расстроенного воображения, но именно мгновенное и полное отрезвление, совершенно неожиданное для меня и тем более потрясающее. Икона была деревянная, без оклада и я успел рассмотреть и запомнить ее основные черты. А в следующий миг сердце мое как бы рухнуло перед нахлынувшей благодатной волной, и я неожиданно для себя разрыдался в болезненном и горьком бессилии. Я как будто предстал перед Светом во всем своем непотребстве, и мне хотелось остаться со Светом, но за спиной стоял мир, и я знал, что никак не могу с этим миром справиться. Случай этот, опять же, произвел на меня сильное впечатление и подействовал вот каким образом: Все последнее время я мучительно выбирал свой путь. Меня манил и увлекал Восток с его очарованием, тайной, мечтой, но и Россия стояла перед глазами - такая расхлябанная и убогая, но РОДНАЯ и от этого уж никак не возможно было отделаться. В отчаянии я пытался соединить все в одно, но в результате чуть не свихнулся и лишь осознал с беспощадной очевидностью, что выбора мне не избежать. Явление иконы Божьей Матери - покровительницы Руси - я воспринял, как ясное указание на то, что путь мой лежит в отечественной - ПРАВОСЛАВНОЙ традиции. Так в душе совершился перелом, сказавшийся на всей моей последующей жизни. Прошло еще немного времени, наступил сентябрь и вот однажды вечером, после тягостной сцены, о которой я сейчас не буду рассказывать, решимость моя созрела. В маленький рюкзак я собрал всё самое необходимое, купил на утро билет и как был - в летней одежде, - не задумываясь о сроках, отправился в Оптину Пустынь. Россия встретила меня по-осеннему сурово. Дул холодный, пронизывающий ветер; пускался по временам дождик, но не надолго. Свинцовые тучи проносились низко, меняя свои очертания, расползаясь, как ветхая холстина, но и тогда проглядывала не небесная синева, а унылая серая стынь. Автобус разболтанный, гремящий всеми составами, остановился посреди трассы, прошипел неисправной пневматикой и выпустил меня на обочину. Ни указателя, ни намека на то, что поблизости, где-то, одна из прославленных обителей России. Выручили старушки, сошедшие с автобуса вместе со мной. Согбенные, сухонькие, постукивая дробно своими посошками, они гурьбой зашагали бойко… и я уже знал - куда. Кругом сосны, настоящий корабельный лес. Стройные, прямые стволы уст-ремлены вверх и там - высоко шумит, не переставая на ветру, зеленый прибой. Земля и не земля даже, а сплошной песок и оттого, что нет грязи, кажется, что сухо даже в сырую погоду. Сухо и чисто. Ну, вот и монастырь! Ворота в непреступной, точно крепостной, стене рас-пахнуты настежь. Я, сотворив молитву, осенил себя крестным знамением, поклонился и… - с Богом! - шагнул на монастырский двор. И первое, что я увидел - это идущий в мою сторону от храма, облаченный во все черное - монах. В руке у него были длинные шерстяные четки, которые он перебирал неспешно, по-видимому, молясь. Голова его была как-то склонена вбок, а от всей фигуры веяло отрешенностью и глубоким покоем. Я пошел навстречу. Мне хотелось расспросить монаха о том, как мне устроиться, но он не замечал ничего вокруг и конечно прошел бы мимо, если бы я не обратился к нему с довольно нелепым вопросом - первым, который пришел мне в голову: - Простите, Вы монах? - спросил я. Он остановился, посмотрел на меня внимательно и спокойно, и ответил с едва заметной добродушной улыбкой: - Нет, я послушник. Он был в низко надвинутой на глаза черной скуфье. Лицо его широкое, щедро осыпанное веснушками, было обрамлено рыжей густой бородой. Глаза - я это помню отчетливо, - были светлые; может быть серые или даже голубые и смотрели с проникновенной, глубокой серьезностью. Вообще, с первой встречи меня поразила в нем одна особенность: он мог во время разговора смотреть собеседнику прямо в глаза, и это ничуть не смущало, потому что во взгляде его чувствовалось искреннее сострадание и любовь. Говорил он неторопливо и сдержанно, но в то же время с располагающей простотой. Вряд ли он был старше меня более чем на пять лет1 , но от самой его внешности веяло какой-то суровой древностью, словно он успел уже насквозь пропитаться вековым монастырским духом. Я приступил к обычным для путника расспросам, но вскоре беседа наша приобрела такой задушевный характер, что я, увлекшись, неожиданно высказал своему случайному собеседнику все самое больное и жгучее, что было у меня на сердце. Он слушал внимательно, не перебивая, потом посмотрел на часы и объяснил, что мне следует дождаться коменданта паломнического общежития, но поскольку тот появится только вечером, то пока… И послушник пригласил меня обогреться в предвратной сторожевой каморке, где он, по-видимому нес послу-шание. Надо ли и говорить, что у меня к тому времени зуб на зуб не попадал от холода. Здесь, в дальней комнате, заваленной какими-то чемоданами, посылками и тюками мы продолжили нашу беседу. Кстати, позже я узнал, что по инструкции Володя (так звали послушника) ни в коем случае не должен был меня запускать в сторожку, где хранились ценные вещи и документы паломников. Но вот ведь в чем дело: не всегда инструкции, даже самые выверенные и точные, совпадают с велением живого, боголюбивого сердца. И здесь, забегая вперед, я хотел бы сказать о том, что в поведении Ферапонта (такое имя получил Владимир в постриге) меня подкупало, прежде всего, полное отсутствие нарочитости. Он говорил и действовал действительно от избытка сердца, которое, вместе с тем, умел как бы и сдерживать. Однако, эффект от этой сдержанности получался обратный: душа покорялась богатству сокровенной, глубинной жизни, незримой и от того еще более притягательной и явной. Удивительно то, что, будучи знакомы с Владимиром всего полчаса, мы сошлись в сердечной беседе о самом сокровенном монашеском делании - об "умном делании" Иисусовой молитвы. И вот что странно - то горение сердца, ту особенную пламенную любовь к молитве, которые переполняли меня тогда, я ищу и не могу обрести до сих пор. Может быть, это была та "благодать призывающая", которая дается новоначальным, что бы они знали потом - чего искать, и не отчаивались в трудные минуты жизни?.. После нашей беседы - очень искренней и простой - мне было странно узнать, что Ферапонт слывёт в монастыре молчуном, нелюдимым и замкнутым человеком. Но если он и казался таким, то по сути своей был не молчуном, а безмолвником; убегал человеческого общения, - но только потому, что не желал лишиться общения с Богом; замыкался, - но не "в себе", а в клети сердца, чтобы обрести то Царствие Божие, которое мы все должны искать прежде всего на свете. Что рассказывал Володя о себе в ту нашу первую встречу? Насколько я понял, путь его в монастырь был не легким. Об этом свидетельствовало даже то, что на руке его были наколки, но тем более удивительно было слышать речь, наблюдать за поведением, в котором ничуть не проступали черты минувшей мятежности. Все было просто, открыто в нем, не смотря на сдержанность, и исполнено какого-то особого, духовного мужества. Именно эти качества его: мужество и простота - запомнились мне, прежде всего, а так же пронзительная устремленность к Богу… Помню, со слов Владимира, что он увлекался "в миру" восточными единоборствами и даже достиг в этом деле значительных результатов. Это не раз вспоминалось мне после его мученической кончины. Может быть, он мог хоть что-нибудь предпринять для своей защиты, ну, хоть попробовать?.. Не предпринял… И вот именно в этом проявилось, я думаю, в высшей степени то самое мужество, о котором я говорил. Поразило меня и другое обстоятельство, свидетельствующее о решимости Владимира. Когда один из старцев Троице-Сергиевой Лавры благословил его отправиться в Оптину Пустынь, Владимир не только исполнил послушание, но за два последующих года пребывания в монастыре ни разу не отлучился из него, даже по необходимости, скажем, в соседний Козельск, как это делали многие. Позже мы даже спорили с ним по этому поводу. Я с тоской о Крыме говорил, что в Оптиной хорошо зажигать свечу веры с тем, чтобы потом нести ее свет в родные края. Володя же был решительно со мной не согласен и с удивительной для меня твердостью ответил так: "Оптина - мой дом. Я отсюда никуда не уйду!" А ведь он был тогда всего лишь послушником и можно только догадываться, как тяжело было ему противостоять соблазнам мира, который он так внезапно оставил. К примеру, девушка, с которой его связывали глубокие и серьезные чувства, шокированная его поступком, приезжала несколько раз в монастырь с мольбою о возвращении в мир. И страшно подумать, что должен был испытывать этот крепкий, здоровый мужчина, какой должна была быть его вера, чтобы устоять в своем непреклонном намерении, послужить всей жизнью Единому Богу!.. Когда я пытаюсь понять, почему мы так легко нашли с ним общий язык, - мне кажется, что Владимир угадал во мне ту напряженную мятежность души, которая была когда-то свойственна и ему. Он видел мое душевное состояние и пытался поддержать, как мог, зная, что именно мне необходимо в этот решающий, трудный момент жизни… Из сторожки я отправился в центральный - Введенский храм, и здесь меня ждала нечаянная радость. Справа от алтаря я обнаружил большую деревянную икону без оклада, в которой, несомненно, узнал Ту, что явилась мне дома. Направляясь после вечерней службы в паломническую трапезную, я издали увидел Володю, который стоял возле сторожки, и, как оказалось, поджидал меня. В руках у него была теплая кофта и книга "Откровенные рассказы странника духовному своему отцу". Как я ни отнекивался, но он настоял на том, чтобы я принял эти вещи в дар. Впрочем, надо ли говорить, что кофта была как нельзя более кстати, а книга об "умном делании" явилась прямым продолжением нашего недавнего разговора. Началась моя Оптинская жизнь. До самого Покрова, когда уже лежал снег, кофта Владимира оставалась единственной моей теплой вещью. Стояли уже морозы градусов до десяти, и я не скажу, чтобы совсем не мерз, но холод как-то не проникал внутрь: я его чувствовал кожей, но не более того. Наконец, о. Никон, бывший тогда просфорником, рассердился на меня: "Зима на дворе, что ты ходишь в одной кофте! Хватит юродствовать". Я объяснил, что "юродствование" мое вынужденное и тогда батюшка подыскал для меня старенький ватник, в котором я и проходил до самой весны. С Владимиром я теперь встречался редко, и больше мы с ним не беседовали так обстоятельно, как в первый раз. Я стал трудиться на "послушаниях", в свободное время, вытачивая вручную шарики для четок из привезенных с Крыма можжевеловых и кипарисовых веточек. Это кропотливое и трудное занятие преследовало несколько целей. Во-первых, я действительно хотел сделать себе четки и взять благословение молиться по ним. Во-вторых, во время работы я пытался приучать себя к Иисусовой молитве и, наконец, - навыкал в терпении, которое я, как я понимал, для всякого человека весьма и весьма полезно. Первые свои четки я хотел непременно успеть освятить на праздник Крестовоздвижения. И вот, уже идет праздничная служба, а я у себя в общежитии тороплюсь закончить работу. Прилаживаю крест, "голгофу" и бегу из скита в монастырь, чтобы успеть передать через послушника свои четки в алтарь для освящ-ния. На проходной, в окошке вижу Владимира. - Смотри, - говорю, - сделал четки, иду освящать! - А ну, покажи. - Владимир рассматривает внимательно, крутит неторопливо четки в руках, а я про себя думаю: Ну, давай же… скорее. Наконец, он возвращает мне четки и говорит: - Да, хорошая работа… Только крест у тебя "вверх ногами" подвешен. Так не пойдет. - Как так?! - А вот так, - и он объясняет мне, как правильно должен крепиться крест: - как рукоять у меча. Ведь четки - это меч духовный… Словом, я хоть и огорченный, но благодарный Владимиру за совет, отправился переделывать свою работу с той мыслью, что в праздник, конечно, лучше стоять на службе, чем суетиться по какому бы то ни было "благочестивому" поводу. На Покров в монастыре постригали в иноки трех послушников. От келаря паломнической трапезной о. Феодосия я узнал, что среди них был и Владимир, которого с наречением нового имени стали звать Ферапонтом. Встретил я его вскоре после этого события на монастырском дворе. Все было понятно без слов и вместо обычных в таких случаях поздравлений, мы просто обнялись крепко, по-братски. Это был миг ни с чем не сравнимой радости, торжества какой-то особенной, высшей Правды, не нуждавшейся в доказательствах и объяснениях, и я буду помнить этот миг всю свою жизнь! Почему-то во всех книгах, посвященных оптинским новомученикам, дату пострига инока Ферапонта переносят в 1991-й год. Но я могу засвидетельствовать, что случилось это именно в 92-м году и никак не раньше. После того, как Владимир стал о. Ферапонтом, он стал еще более молчалив, собран и строг. Теперь он редко смотрел в глаза, всё больше под ноги - в землю. Я понимал, что он непрестанно творит молитву и все же, когда он раз или два не ответил на мое приветствие - скорее всего не желая "рассеиваться" и рассчитывая на понимание, - это, каюсь, задело мое самолюбие. Мне кажется, он страдал в этот период от того, что вынужден был подчиняться неизбежным душевным правилам общежития. Душевное уже было ему в муку. Он хотел духовного, и это было очевидно… Жаль только, что я тогда - осознавая умом, - не был готов принять это сердцем. Между тем, случилось мне откопать несколько старинных крестов из Пафнутиевского колодца. История этого колодца такова. Он был заброшен при советской власти и летом 1992-го года приведен в порядок. Причем, в то время как его чистили экскаватором, оказалось, что в иле скопилось бесчисленное множество крестов, образков и монет, брошенных в колодец паломниками за всю историю существования монастыря. Ил вывозили "КАМАЗами" в поле и сваливали в одном месте, а потом все желающие просеивали ил и горстями уносили домой все, что сумели найти. Я услышал всю эту историю уже зимой, когда ажиотаж давно схлынул. Нашелся "старожил", который показал мне место, где был высыпан ил и, помолившись, мы откопали за несколько часов два образочка, пять или шесть старинных крестов и несколько монет. Я знал, что у Ферапонта хранится целая коллекция "пафнутиевских" крестов и потому, когда у одного крестика отломалось ушко, я решил обратиться к иноку за помощью. В северо-западной угловой башне у него было оборудовано что-то вроде крохотной мастерской, и я попросил его припаять ушко. Он согласился. Прошла неделя, другая,… а крестик всё оставался у Ферапонта. Я дал себе зарок не напоминать ему об этом, и всё же в душе у меня копошилось неприятное чувство. Я не поддавался ему, но всё же, присутствие его в известной мере отравляло существование. Наконец, однажды, выходя из храма, я встретился с Ферапонтом, который молча протянул мне завернутый в бумажку крест. Мне стало как-то грустно и совестно за свои суетные, мелочные переживания, а главное из-за того, что они не дают общаться с Ферапонтом по-прежнему сердечно и просто. В то же время я понимал, что по сути ничего не изменилось, что находящие искушения временны и нужно только уметь их перетерпеть, возлагая всё упование на Бога…. После Рождества неожиданно началось повальное выселение паломников. Объяснялось это намечающимся ремонтом скитского храма Льва Катанского, в котором располагалось паломническое общежитие. Настало время и мне отправляться домой. Быстро были собраны нехитрые пожитки, получено в канцелярии рекомендательное письмо, деньги на дорогу… Вечер 12-го января был сырой и тихий. Наступившая оттепель скрадывала белизну снегов, и тьма вокруг казалась беспробудной и давней. Тарахтел, прогревая на холостых оборотах двигатель, грузовичок, который должен был отвести нас в Козельск на станцию. Была минута - и я почти побежал прощаться с Ферапонтом, но потом вдруг осекся; мне подумалось: а кто я такой - друг, брат? Да не монах даже… И я остался. Не побежал… А вскоре уже покачивался, подпрыгивал на ухабах наш грузовичок и я с щемящей, светлой тоской смотрел на удаляющиеся во тьму, ставшие такими родными огоньки Оптиной Пустыни. Успеется ещё… - думал я - Увидимся непременно. Увидимся. Вот только когда?.. Оптинская лампадаПоследнее «па» моей актёрской карьеры: я приехал в Москву на «ёлки». Под новый год деды Морозы в цене и я мотаюсь по школам, квартирам, офисам и заводам… Спасибо ещё друзья помогли с халтурой. Кривляюсь изо всех сил, но чувствую, что силы на исходе… Единственная отдушина – дети. Они верят во всё и не понимают, что «дядя работает»… Впрочем, Москва мне очень понравилась, неожиданно, молодостью своей, свежестью морозной, устремлённостью… Но вот только куда. КУДА?.. Голову запрокинешь, и сердце зайдётся от запредельности высоты; обличённый светом не выдержишь – спрячешь лицо в привычные сумерки бытия… Но и суетой обволакивает Москва легко и просто: как красавица запястьями тонкими обовьёт, затуманит голову, повлечёт за собой, потянет и кажется – сам пошёл. А КУДА? В ужасе отшатнёшься от близости бездны отверстой!.. Я это чувствую, и всё время боюсь утратить то самое главное, ради чего и она - Златоглавая стоит до сих пор. И я бегу, чтобы ещё раз сверить себя со строгостью НЕБА, за ответом бегу, за воздухом ПРАВДЫ, важнее которого нет ничего на свете. Бегу из Москвы и сам ещё не могу поверить, что в Оптину бегу. В ОПТИНУ! которая давно не только что частичкой, а вдохновением, совестью стала моей души… Автобус Москва – Сосенский отправляется с Юго-Западной автостанции. Обычный потрёпанный, разбитый на российских дорогах трудяга. И водитель весёлый ему подстать: - Эй, братишка, потише там с ручкой!.. Что ж вы все такие здоровые? Двери уже надоело менять… Я устраиваюсь широко, свободно – один на двойном сидении – над горячим как печка, уютно урчащим двигателем. Хорошо!.. Ехать часов пять и больше не нужно с гуммозным лицом развлекать полуночный, упившийся офис, выплясывать камаринскую под пьяный «базар», подыгрывать неизвестно кому и зачем… Всё! Я просто разбрасываюсь душой, валюсь как в летнее сено – навзничь – и НЕБО безмолвное плывёт надо мной. Я лечу в его объятиях и знаю точно, что оно не обманет, примет, избавит от горечи и тоски и ответит на больной, неразрешённый пока вопрос: Что дальше?.. - Господи, определи! – взываю, молюсь и верю, что по милости Божьей всё обязательно уладится. «Скажи мне, Господи, путь в онь же пойду». Пойду… Ты только скажи!.. Я закрываю глаза, и сладкая-сладкая истома прокатывается волнами через моё тело. Автобус покачивается мирно, потряхивает, убаюкивает, и я забываюсь: плыву или лечу – не знаю уже – и всё ликую, радуюсь одной сияющей в вышине мысли: Оптина! Я еду в Оптину!!! Проснулся я часа через три. Всё то же: тепло, уют, автобус катится бойко по заснеженному ледяному шоссе, и невольно диву даёшься. В Крыму если выпал снег, да подтаял, да морозцем его прихватило, всё – катастрофа! А здесь – в России – хоть бы хны, носятся как угорелые, и думаешь: снег у них, что ли другой, или климат, а может быть нервы?.. Я протираю запотевшее стекло и, отпуская бродить по опухшему со сна лицу блаженную улыбку, всё смотрю и смотрю бесцельно и мирно на проплывающие мимо лесные дебри с выступающими заснеженными лапами елей, на неприметные деревушки с покосившимися, вросшими в землю избами, на поля… А то вдруг уйдёт, провалится под мост и развернётся широкой, уходящей к горизонту лентой – река. Тёмные извивы подталин у берегов и черные точки рыбаков на льду… И снова поле, лес и так далее, всё то же – километр за километром. Забудешься, поспишь часок, а можно другой, третий, да хоть сутки… откроешь глаза, поглядишь в окно, и кажется - прикорнул на минутку, не больше. Ничего не изменится… Но в этом постоянстве, однообразии даже, есть какая-то особая щемящая правда. Смотришь часами в окно на проплывающий мимо пейзаж и понимаешь, что Россия – это не города с их сутолокой бестолковой, а вот эти безбрежные просторы, испокон веку лежащие в смиренном и чутком своём познании Бога. Промелькнула Калуга с её привокзальным храмом, колоколенкой, восстанавливаемой видно, что по кирпичику, трудно, но и терпеливо, с любовью. И снова думаешь: вот она – «русская идея» - идея смиренного, последовательного преодоления… собственной ли греховности, пространств ли, или разрухи житейской – чего угодно. Идея созидающая, подготавливающая подспудно в самых невыносимых и тягостных обстоятельствах расцвет самобытной, действительной жизни. Через час автобус ныряет в сумеречный Козельск и дальше темнеет так быстро, словно кто-нибудь за лесом прикручивает фитиль керосиновой лампы. Ещё немного – и тьма кромешная, ночь, не видать ни зги. Желтоватый свет полощется вяло в душном салоне и автобус кажется субмариной, погруженной в неведомые глубины. Всё глубже и глубже… Остановка. Я ничего не могу различить за окном. Где мы?.. Тревожно скольжу взглядом по головам паломниц. Но вот чёрные платочки тронулись, поплыли вверх и вперёд – к выходу. Значит и мне пора… Выхожу из автобуса, озираюсь впотьмах, пытаюсь понять в какую сторону мне идти… Собираюсь уже спросить и вдруг – вот она! - в двух шагах от меня: величественно и строго темнеет на фоне неба куполами, башенками, корпусами своими - ОПТИНА!.. Как просто всё! Неужели я снова здесь?!. После десяти лет разлуки… Я бреду по морозному хрустящему снегу в каком-то блаженном бессилии и никак не могу осознать реальность происходящего. Подхожу ближе и вместо центральных ворот вижу строительные щиты, за ними нагромождение лесов с подмостками и сколоченными из досок перильцами. В глубине возвышается почти уже завершённая кирпичная башня с высокой, под новые ворота аркой. Значит вход теперь в другом месте, но где? Я перебираю в памяти все оптинские входы и выходы, и гадаю: какой из них теперь может быть открыт? Между тем паломницы куда-то исчезли, спросить не у кого и я уже готовлюсь обойти всю Оптину кругом, как вдруг метрах в двадцати открывается вырубленная в южной стене небольшая калитка. Мне почему-то кажется, что десять лет назад её не было, или она была всё время закрыта? Рядом с калиткой доска объявлений. Я останавливаюсь. Оттягиваю время, высматриваю – что там написано? За стеклом на щите листочки: «Расписание богослужений», «Распорядок дня паломника», но в темноте видно плохо, да и думаю я о другом… Плавают строчки перед глазами… Никак не могу собраться с духом… Ну всё, пошёл. Иду… Кладу у калитки поклоны с одной молитвой, с одним горячим желанием: Господи, не оставь! Не отвергни моё окаянство! Оптина… Не вынес я испытания временем, нагрешил за эти десять лет страшно… Прости меня, Господи, дай силы исправиться! Так, чтобы уже навсегда… чтобы Тебе послужить всей оставшейся жизнью!.. За калиткой освещённая фонарём сторожка. Я наклоняюсь к окошку, собираюсь обратиться с вопросом к дежурному, но тут вместо бородатого, аскетического лица монаха всплывают бритые, упитанные физиономии двух мужичков – по виду сельских механизаторов. От неожиданности я теряюсь и начинаю бормотать какую-то нелепицу. - Скажите, а как мне остановиться?.. В смысле паломника… То есть… ну в общем… Кто тут главный? – заканчиваю я свой бредовый пассаж и вижу перед собой недоумённое лицо механизатора в нахлобученной на глаза пыжиковой шапке. - А-а, - догадывается он, наконец, о чём идёт речь, - так это тебе через милицию надо. Он наклоняется ближе к окошку и показывает рукой, как будто чертит в воздухе план: - Выйди обратно, направо поверни, немного пройди, потом налево и там вагончик будет строительный – вот это и есть милиция. - Ага, спасибо, - буркаю я смущённо в ответ и возвращаюсь во «внешнюю тьму». Вагончик виден от калитки – бледнеет возле дороги, у пятачка, где разворачиваются автобусы. За первой дверью открываются тёмные сени, а за второй – небольшая светёлка с перегородкой и высоким, как в настоящем опорном пункте, стеклом. Я вхожу и вторгаюсь невольно в чужое веселье. Смех умолкает, опадают живые жесты, воцаряется тишина, и я чувствую себя человеком, который ошибся дверью. За стеклом два парня в милицейской форме – вперились в меня вопросительно взглядами, визави с ними – девушки; должно быть недавно пришли, так и сидят не раздеваясь, в шубах, только шапочки сняли. На лицах у них отобразился прерванный полёт флирта. - Я паломник, - вламываюсь в тишину и, слышу по голосу, - словно извиняюсь за что-то. – Мне, вот, сказали, что через вас устраиваться надо… в гостиницу. - Паспорт давай, – говорит один – мальчишка совсем, лет двадцати, с белобрысой стриженой головой, и протягивает руку. – Откуда? – спрашивает он как будто сердито и держит протянутой руку, дожидаясь пока я достану паспорт. - С Крыма. - С Крыма? – переспрашивает удивлённо и, кажется, добрея. – Ну-ка, ну-ка… - и они с напарником, склонившись, листают с любопытством, высматривают что-то в моём паспорте. - Дэ-бэ? - проверяют инициалы с добродушной усмешкой. - Дэ-бэ. Девушка, всё ещё скованная появлением чужака, смотрит на парня, не сдвигая головы, и приподымает двусмысленно бровь. - Ну, на сколько тебе надо? – следует вопрос. - Я… то есть… А что – можно вот так заказывать?! – изумляюсь я. – Ну, я не знаю. А на сколько можно… минимальный какой срок? - Три дня. Ладно, я вот тебе на три выписываю разрешение. А потом ещё подойдёшь – продлим, – и он вкладывает в паспорт какую-то крохотную бумажонку с каракулями. - Ну, спасибо, - улыбаюсь я как дурак от неожиданности, что всё вот так запросто разрешилось. - Да не за что, - отвечает парень с деланным равнодушием, но видно, что доволен произведённым эффектом. Я возвращаюсь к сторожке. - Вот, дали разрешение, - говорю, - а дальше куда? - К коменданту гостиницы, в скит подойдёшь. Но это потом, а сейчас – на службу. - А что – началась уже? - Конечно! Трогаюсь с места, иду по оптинскому двору, и всё мне кажется в потёмках другим, не таким как раньше. Правда, тропинка – та самая, где я впервые встретил Ферапонта – пролегает западнее, а она была тогда как бы главной дорожкой и я привык ориентироваться от неё. Но и расцвела, изменилась Оптина до неузнаваемости… Колокольня выросла, стоит красавица, как ни в чём не бывало. А то, помню, между паломниками слушок бродил: мол, колокольню так медленно строят потому, что, как только восстановят – тут тебе и конец света. Но вот – стоит себе, а свет не только что не угас, а разгорается всё ярче и ярче. Казанский храм восстал из руин, а ведь когда-то – кажется вчера только – в это трудно было поверить. В окошках, правда, темно – службы нет, и всё же… Десять лет назад здесь были полуобрушенные кирпичные стены, а внутри – бесприютный, брошенный колхозниками, - хоздвор. У стеночек кое-где тесни-лись робко, поросшие бурьяном, могильные холмики… Я забегал иногда вечером, после службы, поклониться святым мощам. Тихо здесь было, жутковато даже… Мерцали во тьме огоньки лампад на могильных крестах, ветер подвывал тоскливо, а над головой открывалось, влекло в бесконечность чёрное, усыпанное мириадами звёзд - небо. Тогда казалось, что оно плакало… Теперь собор восстановлен и в нём служат Божественную Литургию. Ну, разве это не чудо?! Я обхожу храм, всматриваюсь в него… впитываю жадно его смиренное великолепие, всё-всё хочу в душу вобрать… Но вот уже открывается, теплится приветный, ласковый свет в алтарных окошках главного – Введенского собора. Я добираюсь до крыльца, поднимаюсь по мокрым – в кашице снежной – ступеням, оттопываю осторожно сапоги и вступаю во внутрь. Здесь царит благоговейная, келейная тишина. Молящихся много, но не битком. Трепетное сияние сотен свечей, ладанный дух и стройное, неспешное монашеское пение. Иногда проносится точно ветер по храму – слышится общий негромкий шелест крестного знамения и поклонов. Я стою и не верю, что это я. Душа тает от тепла, льющегося от куда-то сверху, - плывёт, теряет границы, и, наконец, вступает в иную, памятную реальность… Я снова здесь. Я узнал!.. Стою и боюсь не только движением, но и мыслью неосторожной оскорбить, отогнать от себя это необыкновенное чувство… Вообще, в Оптиной особенно остро осознаёшь желание и неспособность свою сделаться причастником Божественной благодати. К этому стремишься всей душой, ищешь и как-то невольно приходишь в состояние, когда ни о чём другом уже не хочешь заботиться. Напряженное состояние устремлённости. Вот выходят, выстраиваются в два ряда монахи. Все в чёрном… поют стройно и по-монастырски размеренно, строго. Я высматриваю старца, но его нет, знакомых лиц тоже не видать, всё больше молодёжь. Только отец наместник всё тот же – архимандрит Венедикт, да сердце моё отзывается радостно, когда я вижу смиренно-сутулого, с каким-то недоуменно-просветлённым лицом – иеродиакона Феофила. ( Позже я узнал, что имя его теперь – Илиодор). Он постарел. Когда-то волосы были чёрные как смоль, - теперь же седые пряди пробиваются в бороде. Стал читать житие Петра, митрополита Московского – с трогательно-серьёзным видом насунул на нос очки… а раньше очков не было. Зато голос остался прежний – твёрдый, уверенный, точно не читает отец, а рассказывает то, свидетелем чего сам явился. Только пришепётывать стал батюшка – видно зубов во рту поубавилось. Позже я случайно услыхал как он паломникам на замечание что, мол, изменился он, отвечал: «А что ж – здесь ведь не курорт!..» - и улыбался, поглаживая свою седеющую бороду. Мне хочется подойти к нему после службы, поговорить, вспомнить прошлое… но я боюсь разрушить то цельное впечатление, что давно сложилось в моей душе. Боюсь смешаться, что-нибудь не так сказать, всё испортить. Отчуждённости возможной боюсь… Нет, пусть уж всё будет по-прежнему. И я не подошёл, только поклонился ему благодарно, когда он прошёл мимо. Узнал ли он меня? Не знаю, но думаю, что нет. Это ведь только для меня Оптина – всё, а я для неё – один из тысячи тысяч. Разве же всех упомнишь?.. Когда-то, десять лет назад в Оптиной, на деньги, вырученные от продажи самодельных чёток, купил я какую-то книжонку копеечную и решил отослать её родным. Как весточку… Обратился к отцу Феофилу. Он просто сказал: «Давай, я отправлю». Потом, - как оказалось в последствии, - посоветовался в алтаре со старцем и вот – через месяц я узнаю, что семья моя получила посылку из Оптиной с книгами, иконами, свечами и рушником… для венчания! Через пол года всё это пригодилось нам с Алёной; с Алёной, о существовании которой я в то время даже не подозревал!.. Служба заканчивается. Вслед за неспешным потоком я приближаюсь к той самой старинной иконе Казанской Божьей Матери, что когда-то преобразила мою жизнь. По ступеням поднимаюсь к освещённому мягким лампадным светом кроткому лику… Сердцем прибегаю… прикасаюсь губами, лбом к холодному стеклу и прошу: не отвергни, Владычица! Помоги… Внимательно, строго взирает Пречистая и, кажется, испытует: Каков ты ещё будешь? Сколько раз зарекался, а всё грешишь! Мне и горько и стыдно, но - что поделаешь? - всё правда. И хочется исправиться уже по-настоящему, навсегда… Хочется ещё сподобиться милости… Строго глядит Пресвятая, - под глазами тёмные тонкие лучики: - Не будешь больше? - Нет. Не хочу! - Смотри… Лучше уж умереть. - Лучше. * * *После службы, выходя из храма, обращаюсь к бородатому пареньку-паломнику в кирзаках и стареньком ватнике. - Прости… ты, я вижу, вроде как свой… Давно здесь? Он молча, перекрестившись, натягивает шапчонку, отворачивается и идёт по своим делам. Я бреду следом. - Скажи… Отец Илья здесь?.. Как его найти? - Илий, - поправляет сурово. - Ну да… Илий… Здесь он? - Ну, как - здесь?.. Вот, в храме не было, - отвечает словно бы с усмешкой и как-то не охотно, с ленцой. - Да нет, я в смысле… В монастыре он сейчас или нет? - Вроде был. Я понимаю, что парняге нет никакой охоты со мной разговаривать, но для меня это очень важно и я всё-таки пристаю с расспросами навязчиво, как нищий у церковных ворот. - А как его найти? - Ну, как?.. - в голосе слышится уже явное раздражение и досада. - В храме, на дворе - я не знаю - где придётся! - А утром он будет на службе? В воздухе повисает безмолвное: «Уф-ф!» - Не знаю. Ничем не могу помочь. - А старцы ещё есть в монастыре?.. Отец Феодор, вот… Дальше паренёк разговаривает, уже явно сдерживая себя, через силу. - Не знаю такого… Вообще-то старец у нас один. - Ну да… Конечно… Я имел в виду - опытные монахи есть ещё… С кем побеседовать можно, совета спросить? Он молчит, и видно как надоели ему эти бестолковые, назойливые паломники. - Не знаю я! - Ну, прости… Мы продолжаем идти рядом, - теперь уже решительно молча, - по одной тропе. Идём, поскрипываем снежком, дышим… Вышли из монастыря, перекрестились, положили поклон и дальше идём… И опять рядом - плечо в плечо. Ну, что поделаешь, если нам по пути?.. В трапезной людей не много. Помещаются сразу все и даже остаются свободные места. Я сразу вижу, что, некогда общий, зал разделён теперь надвое и столы стоят не вдоль, а поперёк. На столах миски, кастрюли с кашей пшеничной, гороховое пюре, суп, редька, хлеб - всего вдоволь. Паломники гремят оживлённо и бодро скамейками, рассаживаются, разбирают тарелки, ложки… Юноша в бородёнке негромким, смиренным голосом обращается ко всем сразу, но так, что услышать могут только ближайшие. - Ну что, помолимся, братья?.. - Кажется, спохватился, хотел добавить ещё и «сёстры», но промолчал. Все встают и начинают каждый на свой манер, фальшиво и невпопад петь молитву, так, что получается невообразимая какофония. Я ничего не могу разобрать, пытаюсь уловить тон, вывожу голосом затейливые рулады, но понимаю, в конце концов, что пения не будет. Стараюсь, по крайней мере, чётко выговаривать слова, и всё-таки чувствую себя довольно нелепо. Наконец, молитва окончена, и все приступают к трапезе. Юноша - всё тот же - ссутулившись, стоит в дверном проёме (так, чтобы слышали в обоих залах) и читает приглушенно, размеренно житие митрополита Петра. Когда в трапезной становится слишком шумно, юноша умолкает и ждёт. Глаза у него тогда становятся грустными. Но, кажется, никто не обращает на его грусть внимания; он останавливается часто и подолгу сокрушенно стоит, склонив голову, молча. - Дайте, пожалуйста, капусту, - слышу за плечом. - Это не капуста, а редька. - Ну, редьку дайте. - Попросите на том столе, у нас у самих мало… Но через минуту виновато, жалостливо: - Кто там редечки просил? Возьмите, вот… После трапезы знакомой тропой (словно и не было десяти лет) бреду через лес в скит. Гуськом идут и другие паломники, привычно, по-домашнему переговариваясь в полголоса. Это «свои» - давние… Как мне это знакомо!.. И всё-таки я чувствую себя новичком. Что поделаешь? Всё меняется… Гостиница теперь отделена от двора деревянной изгородью. К двери ведёт высокое крыльцо, сколоченное из сосновых досок. Поднимаюсь по проседающим, скрипучим ступеням, вхожу… В «предбанничке», в углу - жестяной вогнутый лист с изображением прп. Амвросия, старца Оптинского. Ещё одна дверь - и передо мной оказывается, отгороженная в торце коридора, - вахтёрка с окошечком. Раньше её не было. Мне отчего-то делается тоскливо, как будто я пришёл устраиваться подсобником на какую-нибудь безнадёжно затянувшуюся зимнюю стройку. Как будто всё начинается заново… За вахтенным окошком спокойный, неторопливый человек с выпуклыми печальными глазами. Обращаюсь к нему: - У вас можно оформиться в гостиницу? - Я вообще-то этим не занимаюсь… Нужно дождаться иеродиакона Петра. Вот он - комендант общежития, а я просто так - дежурный. Подождите… Я маюсь в тесном, сумеречном коридоре и всё мне кажется здесь каким-то по-стариковски не устроенным, тусклым. Понимаю умом, что что-то со мной не так, но ничего не могу поделать, и от этого становится ещё тоскливее. Из комнаты, шаркая тапками, кашляя, выходят бородатые нечёсаные паломники в обвисших «спортивках» и направляются один за другим к чугунному умывальнику в самом тёмном закутке - под лестницей. Там они плещутся, фыркают, пересмешничают осипшими, грубыми голосами. Всё обыденно, просто… как, впрочем, и должно быть в общежитии. На стене большой щит с пожелтевшими фотографиями: старцы, насельники той - дореволюционной ещё - обители. На фотографиях восьмидесятых годов ХХ-го века виды разрушенных монастырских строений, запустение и хаос… К противоположной стене прислонён настоящий могильный крест: деревянный, с надписью… Приготовлен он был или снят почему-то с могилы - я так и не понял. И снова такая тоска в душе, что хоть рви на груди рубаху! Впрочем, я знаю, это они - «супротивники», бесы. Надо перетерпеть, переждать, пока не откроется за их беспокойством иное, отрадное чувство. Искушение… что поделаешь? И это всегда так бывает, когда делаешь что-нибудь не по «ихнему». Тесный путь… Потерпеть надо и обязательно откроется то, ради чего стоило и ждать, и мучаться, и терпеть… Иначе нельзя. Ещё полчаса томления и вот, наконец, появляется комендант - отец Пётр. Он вписывает меня аккуратным, твёрдым почерком в пухлый журнал, забирает паспорт и оформляет на три дня. Номер моей койки - 33. Я заглядываю в зал, где жил когда-то четыре месяца и вижу, что и он не тот, что прежде. Посередине перегородка, на дощатой стене в проволочных кругах горшки с чахлой растительностью. Тусклый свет от лампочки «сороковатки» располагает к хронической меланхолии. Я понимаю, что самому мне, пожалуй, не справиться и койку № 33 не отыскать. Приходится снова обращаться к дежурному… Ну, вот, теперь разобрался. Оказалось, лежанка моя в нижнем ярусе - прямо напротив двери. Так что спать придётся ногами к выходу. Почему-то подумалось: если помру - легче выносить будет. Глупо, конечно… Я ставлю пакет с вещами в ногах на койку, ложусь поверх одеяла и так забываюсь, погружаюсь потихонечку в сон. Вставать и вычитывать правило в одиночку кажется мне неудобным. Вроде как выпендриваюсь… А вместе, я смотрю, братия не молится… А мы, вот, молились… тогда… Ну, вот и оправдался… Лентяй!.. Что ты будешь делать?!. Мимо ещё долго, кашляя и шаркая тапками, бродят бородатые, растрёпанные мужики. В помещении - спёртый тяжёлый воздух: пахнет потом, грязными портянками, навозом и кожей. Ядреный казарменный дух. Да, это гостиница не для нуворишей, - думаю я сквозь сон, и мне вдруг становится радостно, весело даже оттого, что в Оптиной всё по-прежнему и… Хоро-шо всё-таки!!! Я засыпаю, ворочаюсь, борюсь всю ночь с какими-то нелепыми грёзами; под утро забираюсь, озябнув, под одеяло и не знаю, что будет завтра. НЕ ЗНАЮ! Не могу даже знать… Рыжий паломник с лицом отчаянного разбойника сказал мне, что отца Илия в монастыре нет. Рыжий сам видел, как он садился в машину, и его увозили куда-то вчера вечером. - Может в это… в монастырь женский уехал. Как его?.. - морщился «разбойник».
- Во - точно!.. Сколько там старец пробудет - никому не известно. Может быть день, два, а может быть неделю… Мне нужно ждать. Я должен дождаться старца, во что бы то ни стало!.. Всё. Сплю. На этот раз уж точно… Будит меня звонок. Всё тот же колоколец трезвонит, знакомый, что и десять лет назад. В школах таким первый звонок дают (да и последний тоже). Выпускник идёт по кругу, а первоклашка у него на шее (в передничке белом, с бантами на голове) мотает, что есть мочи, не нарадуется: вроде как баловство одно, а никто не ругается - все довольны! Я вскакиваю на удивление легко. Бодрость во мне зовущая, звонкая. Помню, раньше всё не мог на полунощницу проснуться: и хотел, а не мог. Как свин-цовые были веки… Просыпал, потом томился, мучался и… снова просыпал всё время. Но вот теперь - вскочил! Одеваюсь быстро впотьмах: набрасываю куртку, шарф запахиваю, натягиваю на уши шапчонку и выхожу из скита. Ночь глухая. Мороз, тишина и скрип снега… Мощные, в два обхвата стволы дубов и сосен выплывают из тьмы. Путаница кустов, бойкий подлесок и тропа, которую скорее угадываешь, чем видишь. Чуть оступился - сошёл с неё и тут же провалился по колено в снег. И так - несколько раз… Я иду на полунощницу, как мечтал когда-то, нащупываю свой путь… В храме тишина, какая бывает только в Оптиной перед рассветом. Монашеская сокровенная тишина и трепетный полумрак. Огоньки лампад теплятся таинственным светом: красные, синие, зелёные маяки… Людей мало, свечей горящих совсем нет. Я неторопливо, чинно обхожу храм, не заботясь о внешнем, как это бывает, когда людей много. Как покойно, как хорошо на душе! Прикладываюсь к иконам и снова узнаю, вспоминаю… Вот образ преподобного Серафима Саровского с частицей мощей в левом нижнем углу. У этой иконы я всегда стоял на службах, считал это место «своим». Теперь здесь деревянная резная ограда… На высокой доске запечатлён образ великомученика и целителя Пантелеимона. Я тогда к стыду своему и не знал, - что это за святой? Но с первого взгляда Он поразил меня. Я подолгу стоял, всматривался в светлый, открытый лик, мысленно говорил с Ним о многом и никак не мог надивиться своему чувству - что передо мной стоит, слушает меня «настоящий», живой святой! Но вот начинается служба. Я становлюсь в очередь, заполняю записочки о здравии, упокоении, покупаю и зажигаю свечи, молюсь… Время течёт по-монастырски неторопливо. Спешить здесь некуда, вечность не знает спешки… В какой-то момент братия, сгрудившись, начинает прикладываться к мощам преподобного Амвросия. Народ подтягивается к солее и я выхожу из своего закутка, пробираюсь ближе к амвону. Вижу, как монахи один за другим склоняются над ракой, отходят в сумеречную глубину и там принимают благословение… у старца Илия. Значит он здесь! Сердце моё прыгает радостно: СТАРЕЦ ЗДЕСЬ!!! В схимническом облачении, бледный, смиренный он сидит на скамеечке и благословляет по очереди монахов; с некоторыми по обычаю лобызается в плечо и руку. Как же мне подойти к нему… словечко сказать, услышать ответ драгоценный, в душу его вложить… как талант?.. Тревога во мне. Не могу больше ни о чём думать. А вдруг он исчезнет опять, уедет куда-нибудь?.. Вот последний монах проходит, батюшка встаёт со скамьи, кто-то из мирян протягивает к нему ладони лодочкой, потом другой, третий… Старец идёт, благословляя, по кромке толпы, в которой затерялся и я и вдруг поворачивает лицо и бросает быстрый, внимательный взгляд из-под куколя прямо мне в глаза. Мгновение! И кажется, что он уже понимает и знает всё, что творится в моей душе. Потом он как-то наискось вклинивается в толпу, и я теряю его из вида. Вытягиваю шею… ищу… но нет, не нахожу больше. Куда же он делся? Неужели вышел из храма, а может быть просто зашёл в алтарь? Я больше не могу ни о чём другом думать и всё высматриваю напряжённо, тревожно - где же он, где?! Через несколько минут старец появляется снова, - выходит из алтаря в сопровождении отца Илиодора и обращается к группе подростков (очевидно, школьников или гимназистов, приехавших на экскурсию). Он беседует с ними негромко, а я рядом - только и жду момента, чтобы обратиться с вопросом. Но вот он разворачивается и снова уходит в алтарь. Опять томление, неизвестность... Школьники уходят куда-то, но старец появляется вновь.Теперь он уже с крестом и Евангелием. Значит, будет исповедовать! Я иду за старцем к мощам преподобного Нектария и становлюсь на исповедь третьим или четвёртым. За мной тут же вырастает, выстраивается толпа. Из школьников на исповедь стал только один парнишка, и я слышу приглушённое возмущение отца Илиодора, обращённое, видимо, к руководителю группы: «Как это так? Ты же детей в монастырь привезла, старец специально вышел и… не поисповедоваться. Куда они делись все? Ну, как же так можно?!» Значит, старец специально вышел исповедовать ради школьников. А мог бы и не выйти… Какая-то тётка категорично замечает, указывая на стоящего рядом со мной мужика: «Я за ним. А вы идите назад!» Я не спорю, молчу, но, конечно, никуда не иду, а стою себе тихонько там, где стоял. Тётка исчезает. Говорит: «Я пошла за стульчиком для старца». Ну, вот и хорошо. Слава Богу за всё! Батюшка раскладывает на аналое крест, Евангелие, и вдруг (опять, то же самое) - быстрый, внимательный взгляд прямо в глаза, в душу, словно выделил батюшка, увидел что-то такое, чего я сам в себе не вижу и не знаю пока. Но вот начинается исповедь. Я понимаю, что это не просто перечисление грехов, пусть даже покаянное, а сокровенная, духовная беседа. Понимаю и думаю - как же мне собраться с мыслями, построить свою речь, так, чтобы не было в ней ничего лишнего… Как сказать ясно и чётко о том ГЛАВНОМ, что меня тревожит, что болит в душе и требует разрешения? И я молюсь, чтобы не заблудиться мыслями и языком… чтобы Господь открыл через старца святую волю Свою. Какая-то женщина высовывается из толпы и говорит громким шёпотом, кивая на исповедующуюся: «Скажите ей, чтобы она на колени встала, тогда и старец присядет на стульчик, а иначе будет стоять». Наконец, всё так и устраивается. Каждый, подходя, становится на колени, а старец накрывает голову епитрахилью и исповедует сидя. Потом он встаёт и читает разрешительную молитву, даёт целовать крест и евангелие на аналойчике и благословляет. Следующий… До того, как я увидел отца Илия, прошло около трёх часов службы, и мне уже было трудно стоять. Ноги болели страшно. Но вот появился старец и тягости словно не бывало. Душа не чувствует больше усталости и вся обращена к Богу. Все мысли в предстоящей беседе. Только бы Господь определил, открыл Свою волю!!! Моя очередь! С каким-то страхом и отрешённостью от всего привычно-житейского приклоняю колени, чувствую как старец накрывает меня епитрахилью, устраивается на стульчике и рядом совсем, у самого уха слышу его глуховатый голос: - Ну, что там у тебя. Рассказывай… - Батюшка, - говорю, - я к Вам за советом и благословением приехал. Сам я из Крыма. Семь лет провёл в театре. Теперь оставил его. Отец Иона - духовник мой - сказал поспокойнее что-нибудь подыскать… - Как, как сказал? - переспрашивает старец, приближаясь, и видно с каким благоговейным вниманием он - сам старец - относится к словам другого старца - монаха. - Поспокойнее сказал найти что-нибудь. - Ага, - отодвигается чуток старец. - Так-так… - И ещё сказал: «Молись, Господь определит». Душа к Богу тянется, батюшка, - воздыхаю от сердца, - а обстоятельства вынуждают как-то решать проблемы насущные. В Крыму у меня жена, детки… Живём с родителями, всемером в двухкомнатной квартире. Материальное положение трудное… Вот, я приехал в Москву денег подзаработать. Небольшую сумму заработал - пятьсот долларов (тут мне кажется, что старцу не нравится это - про доллары, но я продолжаю), - а что дальше делать не знаю. Искать работу в Москве или домой возвращаться? - Ну, театр… Что театр?.. Пойди к митрополиту… - начинает говорить старец, а мне вдруг бросается в голову дикая мысль, что он станет сейчас толковать о создании какого-то православного театра. Но вместо этого я слышу: - … К митрополиту своему пойди, к Лазарю и скажи: хочу Богу послужить! Прямо вот так и скажи, безо всяких… Сначала, конечно, придётся пономарём послужить. Потом дьяконом будешь… Ага… Давай, ничего… Поначалу трудно будет, но потом ничего… - Так что - домой возвращаться? - Ага… Домой, домой! - говорит он как-то так радостно, просто, словно и сам рад и знает, что я хочу туда - домой, в Крым. Там хочу послужить Богу и, если доведётся, время жизни земной окончить. Только бы во славу Божию!.. Старец кладёт мне руку на голову, молчит, потом говорит протяжно, раздумчиво: «Рукоположишься…», кажется, что-то ещё хочет добавить, но умолкает и тишина наполняет воздух: сокровенная. Божественная тишина… Я отхожу. После «Отче наш» паломники и трудники расходятся по послушаниям. Светает. Я выхожу в синее, зыбкое утро и по скрипящему на морозе, свежему снегу иду к могилкам, к трём темнеющим у восточной стены крестам. Мороз пощипы-вает щёки и нос, а всё-таки хорошо! Ну, вот и пришёл. В застеклённых, под ажурными крышечками, фонарях дремлют, теплятся лампадные огоньки. Встречают приветно… Новомученики Оптинские: иеромонах Василий, инок Ферапонт и инок Трофим, молите Бога о нас! Белоснежные холмики густо унизаны пиками свечей с девственно-чистыми, нетронутыми фитильками. Ждут своего огня панихидного… Я знаю, что крест устанавливают в ногах так, чтобы восставшие от гроба были обращены на Восток и осенены крестом в день всеобщего Воскресения, но не знаю, как правильно подойти к могилам, как приложиться, обратиться к почившим? Некоторое время стою в замешательстве. Выручает меня юная, бойкая паломница. Привычно обойдя кресты, быстро и кротко прикладывается она к ним с обратной стороны, осеняя и себя каждый раз крестным знамением. Я следую её примеру. У креста Ферапонта задерживаюсь чуть дольше и всё не могу поверить, осознать: вот - я вернулся, пришёл… перешагнул через бездну памяти. Как будто прибежал от урчащего в вечернем сумраке грузовичка. Пускай на секунду, но прибежал… Попрощаться? Да нет же, нет… ВСТРЕТИТЬСЯ!!! Тишина… Как она наполнена в Оптиной! Без надрыва, просто совершается в ней то главное, к чему изначально призвана душа. Обретение ЖИЗНИ… В тишине драгоценной, сердечной совершается эта тайна. Понимаю, что надо идти. Ловлю последние отголоски вечности. Медлю… Поклоном запечатлеваю истину в сердце, чтобы хранить её во славу Божию. Дай, Боже, чтобы неосужденно, чтобы всегда!.. После скита, забрав вещи, сворачиваю к колодцу преподобного Амвросия. На венце деревянного сруба - ведёрко. На донышке самом водица и тонкий ледок. Я проламываю его и пластинками хрупкими кладу в рот. Святой ледок, Божий… тает во рту, освящает, растекается теплом по душе. Радует сердце… Ну, всё. Пора … Иду не оглядываясь… Вперёд, вперёд… Смиренное, тихое небо сыплет крупкой снежной. Пахнет уютно жильём и печными дымами. Сосны высокие с розовыми подпалинами стоят неподвижно в снегу. Тишина и благодать… Снежная кашица, вымешанная колёсами, уходит из под ног и теряется за поворотом в дали. Бреду по дороге мимо безмолвного, холодного двора-загона советских времён с надписью на расхлябанных воротах: «ПУ - 28». За воротами пустырь, заваленный мёртвой, заснеженной техникой - сеялки, трактора, комбайны… Всё побито, разобрано, переломано. И кажется, что завершилась великая битва, отступила орда, оставив после себя только мёртвое, искорёженное железо. Всё. Закончилась битва, затаился враг, готовится к последней, решающей схватке. Но о грядущей ПОБЕДЕ свидетельствуют, благовествуют святые, сияющие купола, белоснежные башенки, стены воскресшей, чудом восставшей из небытия Обители. Всё дальше иду, унося в сердце великую надежду на спасение, бережно несу для своей убогой лампады святой огонёк … Елея Твоего пошли, Господи! Да не погаснет!!! 1Позже я узнал, что ошибся ровно на десять лет. Это только подтверждает старую истину: люди духовной жизни часто выглядят моложе своего "земного" возраста. |